— Чарльз, прошу вас, умоляю вас — подождите немножко. Я действительно глупа и невежественна, я не знаю, чего вы от меня хотите… хотя бы скажите мне, в чем моя вина… научите меня, что мне сделать, чтобы угодить вам… я готова выполнить любое ваше желание… мне ничего не нужно, я все брошу, от всего откажусь — ради вашего счастья.
— Полно, вы не должны так говорить.
— А как же мне еще говорить? Я не могу иначе… Вот вчера принесли телеграмму — я плакала от радости, сто раз поцеловала этот листок бумаги, и не думайте, что если я часто смеюсь и шучу, то мне недоступны серьезные чувства… Я… — Голос ее вдруг прервался и затих, потому что в ее сознание ворвалась запоздалая, но острая догадка. Она гневно сверкнула на него глазами. — Вы лжете мне! Случилось что-то еще… после того как вы послали телеграмму.
Он отошел к камину и встал к ней спиной. И тут она разрыдалась. Выносить это было выше его сил. Собравшись с духом, он оглянулся, надеясь, что она хотя бы опустила голову или заслонила лицо руками; но она плакала открыто, не таясь, и смотрела прямо на него; и, перехватив его ответный взгляд, приподнялась, протянула к нему руки каким-то беспомощным жестом, словно перепуганный, потерявшийся ребенок, сделала полшага и упала на колени. И тотчас Чарльза охватила мгновенная, неистовая ненависть — не к Эрнестине, а ко всему создавшемуся положению: к чему эта полуправда, почему не сказать ей все прямо? Пожалуй, более всего его состояние было похоже на состояние хирурга, на столе у которого лежит человек, смертельно раненный в бою или пострадавший в автомобильной катастрофе: идут минуты, и врачу не остается ничего другого, как решиться на жестокую, радикальную операцию, сделать ее скорее, немедленно. Да, надо сказать правду. Он подождал, пока рыдания утихли.
— Я хотел избавить вас от лишних огорчений. Но вы правы. Случилось что-то еще.
Медленно, с трудом она поднялась на ноги и прижала ладони к щекам, ни на секунду не сводя с него глаз.
— Кто она?
— Вы ее не знаете. Ее имя вам ничего не скажет.
— И она… и вы…
Он отвел глаза.
— Я знал ее много лет назад. Я думал, что все уже кончено. И вот сейчас, в Лондоне, я понял… что это не так.
— Вы ее любите?
— Люблю? Не знаю… Во всяком случае, то, что я чувствую, делает невозможным отдать свое сердце другой.
— Почему вы сразу не сказали мне?
Последовала тягостная пауза. Он боялся встретиться с ней взглядом: ему казалось, что ее глаза насквозь видят любую его ложь.
Он пробормотал:
— Я надеялся… я не хотел причинять вам лишнюю боль.
— Еще бы! Мне лишняя боль, вам лишний позор… Вы… вы чудовище!
Она почти упала в кресло, глядя на него расширившимися зрачками. Потом уронила голову на руки и стиснула ладонями лицо. Он дал ей выплакаться, а сам стоял, свирепо уставясь на какого-то фарфорового барашка на каминной полке; и с тех пор всю жизнь при виде похожего фарфорового барашка его бросало в жар от стыда и отвращения к себе. Когда Эрнестина наконец заговорила, в ее голосе послышалась ярость, которая заставила его содрогнуться:
— Если я не убью себя сама, меня убьет позор!
— Обо мне не стоит жалеть ни секунды, поверьте мне! Вы еще встретите других молодых людей… не сломленных жизнью. Людей благородных, которые… — Он осекся и выкрикнул в отчаянии: — Ради всего святого, поклянитесь, что никогда не повторите этих ужасных слов!
Она гневно взглянула на него.
— Вы что же, думали, что я вас прощу? — Он безмолвно покачал головой. — А мои родители, друзья, знакомые — им я что скажу? Что мистер Чарльз Смитсон поразмыслил и решил, что любовница ему дороже чести, дороже слова джентльмена, дороже…
По донесшимся в эту секунду звукам он догадался, не оборачиваясь, что она дала выход своему бешенству, порвав в клочки отцовское письмо.
— Я полагал, что она навеки исчезла из моей жизни. Чрезвычайные обстоятельства…
Молчание — Эрнестина словно прикидывала, как бы побольнее его уязвить. Следующая ее реплика прозвучала неожиданно холодно и ядовито:
— Вы нарушили брачное обещание. Надеюсь, вы помните: представительницы моего пола могут искать защиты у закона.
— Вы имеете все основания возбудить против меня судебное дело. Мне останется только публично признать себя виновным.
— Пусть люди узнают, кто вы такой, пусть все увидят ваше истинное лицо. Больше я ни о чем не забочусь.
— Люди и так все узнают. В любом случае.
Чудовищность того, что он совершил, нахлынула на нее с новой силой. Она качала головой в каком-то исступлении. Он подошел, придвинул себе стул и сел напротив — не вплотную, но достаточно близко для того, чтобы воззвать к ее лучшим чувствам.
— Неужели вы можете всерьез допустить, хотя бы на мгновенье, что я не казню себя? Что это решение не было самым мучительным шагом в моей жизни? Что я не страшился этого часа? Что я не буду вспоминать о нем до конца своих дней с жесточайшими угрызениями совести? Я вам кажусь обманщиком — хорошо, пусть я обманщик. Но вы знаете, что я не заслужил упрека в бессердечии. Будь я и впрямь бессердечен, я не сидел бы сейчас здесь, перед вами. Я написал бы вам письмо, бежал бы за границу…
— Вот так и надо было!
Он помедлил, глядя на ее опущенную голову, и поднялся. В глаза ему бросилось собственное отражение в зеркале — и этот человек в зеркале, Чарльз из другого мира, показался ему реальнее того, что находился в комнате. Да, его она с полным правом могла обвинить в нечестности; он всегда был нечестен в своих отношениях с Эрнестиной; все время был лицедеем, наблюдавшим за собой со стороны… Наконец он решился произнести одну из своих заготовленных речей.
— Я как нельзя лучше понимаю, что сейчас вы не можете испытывать иных чувств, кроме обиды и гнева. Я прошу вас только об одном: когда буря этих… вполне естественных чувств уляжется, вспоминайте о том, что ничей чужой суд не сравнится суровостью с тем, которым я сужу себя сам… и что единственное мое оправдание — невозможность долее обманывать женщину, заслуживающую самого искреннего уважения и восхищения.
Это прозвучало фальшиво; это и было насквозь фальшиво; и Чарльз внутренне поежился под полным откровенного презрения взглядом Эрнестины.
— Интересно, какова она. Должно быть, аристократка, с титулом, из благородной семьи. Ах, если бы я вовремя послушалась моего бедного, дорогого папочки!
— Как прикажете вас понимать?
— Он-то знает цену аристократии. У него даже поговорка есть: манеры хоть куда, а по счетам платить — беда.
— Я не причисляю себя к аристократии.
— Вы ничуть не лучше вашего дядюшки. Думаете, что титул дает вам право пренебрегать всем тем, во что верим мы, простые смертные. И она вам под стать, если могла потребовать, чтобы ради нее был попран брачный обет. Какая женщина способна на такую низость? Впрочем, я догадываюсь! — И она процедила сквозь зубы: — Она замужем!
— Я не намерен это обсуждать.
— Где она сейчас? В Лондоне?
Он последний раз взглянул на нее, повернулся на каблуках и пошел к двери. Она поднялась с кресла.
— Мой отец смешает вас с грязью. И ее он тоже втопчет в грязь. От вас с презреньем отвернутся все, кто вас знает. Вас с позором выдворят из Англии, вы…
Он не стал дожидаться конца тирады и отворил дверь. Может быть, это обстоятельство — или то, что она не сразу придумала, чем бы еще пригвоздить его к позорному столбу, — заставило ее умолкнуть. Ее лицо исказилось гримасой — как если бы она еще многое собиралась сказать, но неожиданно утратила дар речи. Она покачнулась; потом он услышал свое имя — его произнесла какая-то упорствующая часть ее существа, которая еще надеялась, что все это дурной сон, и хотела, чтоб ее поскорее разбудили и утешили…
Он не двинулся с места. Она еще раз пошатнулась — и рухнула на пол, рядом с креслом, на котором сидела. Его первым инстинктивным движением было броситься к ней. Но что-то подозрительное в том, как она упала — слишком уж аккуратно подогнулись ее колени, слишком театрально простерлось на ковре ее бесчувственное тело, — удержало его.